Дивергент, Вероника Рот, стр. 1

 

Моей матери, подарившей мне эпизод, когда Беатрис осознает, насколько сильна ее мать, и недоумевает, отчего не замечала этого так долго

 

 

Глава 1

 

В моем доме всего одно зеркало. Оно спрятано за подвижной панелью в коридоре наверху. Наша фракция разрешает мне смотреться в него во второй день каждого третьего месяца, – день, когда мама подстригает мне волосы.

Я сижу на стуле, а она стоит за спиной и щелкает ножницами. Пряди падают на пол тусклым светлым кольцом.

Закончив, мама убирает мои волосы назад и стягивает в узел. Я замечаю, какой спокойной она выглядит, насколько она сосредоточенна. Она достигла мастерства в искусстве отрешения. О себе я не могу сказать того же.

Пока она не смотрит, я украдкой бросаю взгляд на свое отражение – не из тщеславия, а из любопытства. За три месяца внешний вид человека может очень сильно измениться. В стекле отражается узкое лицо, большие круглые глаза и длинный тонкий нос – я по‑прежнему похожа на ребенка, хотя несколько месяцев назад мне исполнилось шестнадцать. Другие фракции отмечают дни рождения, но не мы. Это было бы потаканием нашим прихотям.

– Готово, – говорит мама, закрепив узел шпильками.

Наши взгляды встречаются в зеркале. Слишком поздно отводить глаза, но, вместо того чтобы отругать меня, мама улыбается нашему отражению. Я чуть хмурюсь. Почему она не выговаривает мне за то, что я смотрю в зеркало?

– Итак, день настал, – произносит она.

– Да, – отвечаю я.

– Ты волнуешься?

Я мгновение смотрю себе в глаза. Сегодня день проверки склонностей, которая покажет, какая из пяти фракций мне подходит. А завтра, на Церемонии выбора, я решу, в какую фракцию вступить; я определю всю свою будущую жизнь; я решу, остаться с семьей или покинуть ее.

– Нет, – говорю я. – Тесты не должны повлиять на наш выбор.

– Правильно, – улыбается мама. – Идем завтракать.

– Спасибо. За то, что подстригла мне волосы.

Она целует меня в щеку и закрывает зеркало панелью.

Мне кажется, мать была бы красивой в другом мире. Под ее серым балахоном – худощавое тело. У нее высокие скулы и длинные ресницы, и, когда она распускает волосы на ночь, они волнами ниспадают на плечи. Но в Альтруизме она должна скрывать свою красоту.

Мы вместе идем на кухню. В такие утра, когда мой брат готовит завтрак, когда рука отца ерошит мне волосы, пока он читает газету, а мать напевает себе под нос, убирая со стола, – в такие утра мне особенно стыдно, что я хочу их покинуть.

 

В автобусе воняет выхлопными газами. Каждый раз, как он налетает на неровный участок мостовой, меня швыряет из стороны в сторону, хотя я держусь за сиденье обеими руками.

Мой старший брат Калеб стоит в проходе и держится за поручень над головой. Мы с ним не похожи. У него темные волосы и горбатый нос, как у отца, и зеленые глаза и ямочки на щеках, как у матери. Когда он был младше, подобное сочетание черт казалось странным, но теперь оно ему идет. Если бы он не был альтруистом, уверена, в школе на него бы заглядывались.

Он также унаследовал мамин дар к самопожертвованию. Он уступил свое место угрюмому правдолюбу, ни секунды не размышляя.

На правдолюбе черный костюм с белым галстуком – стандартная униформа Правдолюбия. Их фракция ценит честность и видит истину в черно‑белом свете, вот почему они так одеваются.

По мере того как мы приближаемся к центру города, промежутки между домами становятся все более узкими, а дороги – ровными. Здание, которое когда‑то носило название Сирс‑тауэр – мы называем его «Втулкой», – выплывает из тумана, черный столб на горизонте. Автобус проезжает под эстакадой. Я ни разу не ездила на поезде, хотя они не переставали ходить и рельсы проложены повсюду. На поездах ездят только лихачи.

Пять лет назад добровольцы‑рабочие из Альтруизма заменили покрытие на некоторых дорогах. Они начали с центра города и шли к окраинам, пока не кончились материалы. Дороги рядом с моим домом по‑прежнему потрескавшиеся и неровные, и ездить по ним небезопасно. Впрочем, у нас все равно нет машины.

Пока автобус раскачивается и подпрыгивает на дороге, лицо Калеба остается безмятежным. Он хватается за поручень в поисках равновесия, и рукав серого балахона спадает с его плеча. По непрестанному движению его глаз понятно, что он наблюдает за окружающими – старается видеть только их и забыть о себе. Правдолюбы ценят честность, но наша фракция, Альтруизм, ценит самоотверженность.

Автобус останавливается перед школой, и я встаю и протискиваюсь мимо правдолюба. Перешагивая через ботинки мужчины, я хватаюсь за руку Калеба. У меня слишком длинные брюки, и я никогда не была особенно грациозной.

Здание Верхних ступеней – самое старое из трех городских школ: Нижних ступеней, Средних ступеней и Верхних ступеней. Как и окружающие дома, оно построено из стекла и стали. Перед ним стоит большая металлическая скульптура, на которую лихачи залезают после уроков, подстрекая друг друга забираться все выше и выше. В прошлом году я видела, как одна лихачка упала и сломала ногу. Это я сбегала за медсестрой.

– Сегодня проверка склонностей, – говорю я.

Калеб старше меня меньше чем на год, поэтому мы учимся в одном классе.

Он кивает, когда мы входим в парадную дверь. В тот же миг все мои мышцы напрягаются. Атмосфера пронизана голодом, как будто каждый шестнадцатилетка пытается выжать все возможное из своего последнего дня. Вероятно, после Церемонии выбора нам больше не придется ходить по этим коридорам: как только мы примем решение, нашим образованием займутся наши новые фракции.

Уроки сегодня урезаны вдвое, чтобы мы успели посетить их до проверки склонностей, которая начнется после обеда. Мое сердце уже бьется в ускоренном темпе.

– Тебя ничуть не волнует, что покажет проверка? – спрашиваю я Калеба.

Мы останавливаемся на развилке, откуда он пойдет в одну сторону, на углубленный курс математики, а я – в другую, на историю фракций.

Он вздергивает бровь.

– А тебя?

Я могла бы сказать ему, что много недель переживаю из‑за того, что покажет проверка – Альтруизм, Правдолюбие, Эрудицию, Товарищество или Лихость.

Вместо этого я улыбаюсь и говорю:

– Не очень.

Он улыбается в ответ.

– Что ж… приятного дня.

Я иду на историю фракций, покусывая нижнюю губу. Он так и не ответил на мой вопрос.

В коридорах тесно, хотя свет из окон создает иллюзию простора; в нашем возрасте это единственное место, где фракции смешиваются. Сегодня толпа пропитана новой энергией, ажиотажем последнего дня.

Девочка с длинными кудрявыми волосами кричит «Эй!» у меня над ухом, махая подружке вдалеке. Рукав пиджака задевает мою щеку. Затем меня толкает эрудит в голубом свитере. Я теряю равновесие и падаю на пол.

– C дороги, Сухарь! – рявкает он и идет дальше по коридору.

У меня вспыхивают щеки. Я встаю и отряхиваюсь. Несколько человек остановились, когда я упала, но никто не предложил мне помощь. Их взгляды провожают меня до конца коридора. Подобные случаи происходят с членами моей фракции уже несколько месяцев: Эрудиция издает враждебные отчеты об Альтруизме, и это начало влиять на отношения в школе. Серая одежда, простая прическа и скромные манеры моей фракции должны помочь мне забыть о себе, а также помочь всем остальным забыть обо мне. Но сейчас они делают меня мишенью.

Я останавливаюсь у окна в крыле «Е» и жду, когда прибудут лихачи. Я каждое утро так делаю. Ровно в 7.25 лихачи подтверждают свою отвагу, спрыгивая с движущегося поезда.

Отец называет лихачей бузотерами. Они покрыты пирсингом и татуировками и носят черную одежду. Их главная задача – охранять ограду вокруг нашего города. От чего – я не знаю.

Они должны приводить меня в замешательство. Я должна недоумевать, какая связь между смелостью – добродетелью, которую они ценят превыше всего, – и металлическим кольцом в носу. Вместо этого я не могу отвести от них глаз.

Поезд пронзительно гудит, звук эхом отдается у меня в груди. Фонарь, приделанный спереди к паровозу, включается и выключается, когда поезд проносится мимо, визжа на железных рельсах. Остается всего несколько вагонов, и тут куча молодых парней и девчонок в темной одежде высыпается из мчащихся вагонов, кто‑то падает и катится, остальные пробегают пару шагов и обретают равновесие. Один из мальчиков, смеясь, обнимает девочку за плечи.

Наблюдать за ними – глупая привычка. Я отворачиваюсь от окна и пробираюсь сквозь толпу в класс истории фракций.

Глава 2

Проверка начинается после обеда. Мы сидим за длинными столами в столовой, и распорядители называют по десять имен за раз, по одному для каждой проверочной комнаты. Я сижу рядом с Калебом и напротив нашей соседки Сьюзен.

Отец Сьюзен ездит на работу через весь город, поэтому у него есть машина и он подвозит дочь в школу и домой каждый день. Он предлагал подвозить и нас, но, как говорит Калеб, мы предпочитаем выходить из дома попозже и не хотим доставлять ему неудобств.

Ну конечно, не хотим.

Распорядители – в основном добровольцы‑альтруисты, хотя в одной из проверочных комнат сидит эрудит, а в другой – лихач, чтобы проверять альтруистов, потому что правила запрещают проверку членами собственной фракции. В правилах также говорится, что мы не можем подготовиться к тесту, поэтому я не знаю, чего ожидать.

Я перевожу взгляд со Сьюзен на столы лихачей на другой стороне комнаты. Лихачи смеются, кричат и играют в карты. За третьей группой столов эрудиты щебечут над книгами и газетами в вечном поиске знаний.

Стайка товарок в желтом и красном сидят кружком на полу и играют в ладушки, читая стишок. Каждые несколько минут раздается взрыв смеха, когда одна из них выбывает и садится в середине круга. За столом рядом с ними размахивают руками правдолюбы. Кажется, они спорят о чем‑то, но вряд ли всерьез, ведь некоторые из них продолжают улыбаться.

Мы за столом Альтруизма сидим тихо и ждем. Традиции фракций регулируют даже праздное поведение и подавляют личные предпочтения. Сомневаюсь, что все эрудиты хотят учиться дни напролет или что всем правдолюбам по душе жаркий спор, но они могут пренебречь обычаями своих фракций не больше меня.

Имя Калеба называют в следующей группе. Он уверенно идет к выходу. Мне незачем желать ему удачи или заверять, что беспокоиться не о чем. Он знает, где его место, и, насколько мне известно, всегда знал. Мое самое раннее воспоминание о брате – когда нам было по четыре года. Он выбранил меня за то, что я не отдала свою скакалку маленькой девочке на детской площадке, которой было не с чем играть. Сейчас он редко читает мне нотации, но я навсегда запомнила неодобрение на его лице.

Я пытаюсь объяснить ему, что у меня другие инстинкты – мне даже не пришло в голову уступить место правдолюбу в автобусе, – но он не понимает.

«Просто делай, что должно», – всегда говорит он. Для него все так просто. Но не для меня.

У меня сжимается желудок. Я закрываю глаза и открываю только через десять минут, когда Калеб садится на место.

Он весь белый как мел. Он прижимает ладони к коленям – я так делаю, если хочу стереть с них пот, – затем отрывает их, и его пальцы дрожат. Я открываю рот, чтобы о чем‑то спросить, но слова не вылетают. Я не вправе спрашивать его о результатах, а он не вправе отвечать мне.

Доброволец‑альтруист называет имена следующего круга. Двое из Лихости, двое из Эрудиции, двое из Товарищества, двое из Правдолюбия, и наконец: «Из Альтруизма: Сьюзен Блэк и Беатрис Прайор».

Я встаю, потому что должна, но, будь моя воля, я оставалась бы на месте до конца проверки. В груди словно надувается пузырь, который с каждой секундой становится все больше и больше, угрожая разорвать меня изнутри. Я иду за Сьюзен к выходу. Люди, мимо которых я прохожу, наверное, не различают нас. Мы носим одинаковую одежду и одинаково причесываем свои светлые волосы. Единственная разница – то, что Сьюзен, вероятно, не тошнит и, насколько я могу судить, ее руки не дрожат так сильно, что приходится держаться за подол рубашки.

Рядом со столовой выстроились в ряд десять комнат. Они используются только для проверки склонностей, так что я ни разу не бывала в них прежде. В отличие от остальных комнат в школе они отделены не стеклами, а зеркалами. Я наблюдаю за собой, бледной и испуганной, идущей к одной из дверей. Сьюзен нервно улыбается мне и заходит в комнату 5, а я захожу в комнату 6, где меня ждет лихачка.

Она не кажется такой суровой, как молодые лихачи, которых я встречала. У нее маленькие темные глаза с заостренными уголками; на ней черный пиджак – как от мужского костюма – и джинсы. Лишь когда она поворачивается, чтобы закрыть дверь, я вижу татуировку на ее шее: черно‑белого ястреба с красным глазом. Если бы у меня в горле не стоял ком, я спросила бы, что это значит. Это наверняка что‑то значит.

Внутренние стены комнаты покрыты зеркалами. Я вижу свое отражение со всех ракурсов: серая ткань, скрывающая очертания спины, длинная шея, узловатые пальцы, красные от прилива крови. Потолок светится белым. Посередине комнаты стоит откидывающееся кресло, как у стоматолога, а рядом с ним – машина. В подобном месте должны происходить ужасные вещи.

– Не бойся, – говорит женщина, – это не больно.

У нее черные прямые волосы, но на свету я вижу в них прожилки седины.

– Садись и устраивайся поудобнее, – продолжает она. – Меня зовут Тори.

Я неуклюже опускаюсь в кресло и откидываюсь, положив голову на подголовник. Свет режет глаза. Тори возится с машиной справа от меня. Я пытаюсь сосредоточиться на ней, а не на проводах в ее руках.

– Почему ястреб? – выпаливаю я, когда она прикрепляет электрод к моему лбу.

– Впервые вижу любопытного альтруиста. – Она вздергивает брови.

Я ежусь, и мои руки покрываются гусиной кожей. Мое любопытство – ошибка, предательство ценностей Альтруизма.

Тихонько напевая, Тори прижимает еще один электрод к моему лбу и поясняет:

– В некоторых частях древнего мира ястреб символизировал солнце. В свое время я решила, что, если на мне всегда будет солнце, я перестану бояться темноты.

Я пытаюсь удержаться от очередного вопроса, но тщетно.

– Вы боитесь темноты?

– Я боялась темноты, – поправляет Тори.

Она прижимает следующий электрод к своему собственному лбу, прикрепляет к нему провод и пожимает плечами.

– Теперь он напоминает мне о страхе, который я преодолела.

Она встает сзади. Я сжимаю подлокотники кресла так крепко, что костяшки моих пальцев белеют. Тори тянет на себя провода, прикрепляет их к себе, ко мне, к машине у себя за спиной. Затем передает мне пробирку с прозрачной жидкостью.

– Выпей, – говорит она.

– Что это?

Мое горло как будто распухло. Я с трудом сглатываю.

– Что случится?

– Я не могу тебе сказать. Просто доверься мне.

Я шумно выдыхаю и опрокидываю содержимое пробирки в рот. Мои глаза закрываются.

Они открываются всего лишь через мгновение, но я оказываюсь в другом месте. Я снова стою в школьной столовой, но все длинные столы пусты, и за стеклянными стенами идет снег. На столе передо мной стоят две корзины. В одной лежит кусок сыра, в другой – нож длиной с мое предплечье.

Женский голос за спиной произносит:

– Выбирай.

– Зачем? – спрашиваю я.

– Выбирай, – повторяет женщина.

Я оборачиваюсь, но за спиной никого нет. Я возвращаюсь к корзинам.

– Что мне с ними делать?

– Выбирай! – кричит она.

Когда она кричит на меня, страх исчезает, сменяясь упрямством. Я хмурюсь и скрещиваю руки на груди.

– Как знаешь, – произносит она.

Корзины исчезают. Я оборачиваюсь на скрип двери и вижу в нескольких ярдах от себя пса с острым носом. Он припадает к земле и крадется ко мне, скаля белые зубы. Глубоко в его горле клокочет рык, и я понимаю, почему пригодился бы сыр. Или нож. Но уже слишком поздно.

Убежать? Но пес быстрее меня. Я не могу прижать его к земле. В голове пульсирует кровь. Я должна принять решение. Если перепрыгнуть через какой‑нибудь стол и загородиться им… нет, я слишком маленькая, чтобы прыгать через столы, и слишком слабая, чтобы опрокинуть один из них.

Пес рычит, и я почти чувствую, как звук вибрирует в моем черепе.

В учебнике по биологии написано, что собаки чуют запах страха из‑за химического вещества, которое человеческие железы выделяют при угрозе насилия. Такое же вещество выделяют звери, на которых собаки охотятся. Запах страха побуждает их нападать. Пес приближается ко мне, царапая когтями по полу.

Я не могу убежать. Не могу драться. Вместо этого я слышу зловонное дыхание пса и стараюсь не думать о том, что он только что съел. В его глазах нет белков, только черное мерцание.

Что еще я знаю о собаках? Я не должна смотреть ему в глаза. Это знак агрессии. В детстве я просила у отца щенка и теперь, стоя перед когтистыми лапами пса, не могу припомнить почему. Пес подходит ближе, не переставая рычать. Если взгляд в глаза – знак агрессии, то каков знак покорности?

Я дышу громко, но ровно. Опускаюсь на колени. Меньше всего мне хочется лежать на полу перед псом – лицом на уровне его зубов, – но это лучшее, что я могу придумать. Я вытягиваю ноги и опираюсь на локти. Пес крадется все ближе, пока не обжигает мне лицо своим жарким дыханием. Мои руки дрожат.

Он лает мне в ухо, и я сжимаю зубы, чтобы не закричать.

Что‑то шершавое и влажное касается моей щеки. Пес перестает рычать и, когда я снова поднимаю на него глаза, шумно дышит. Он лижет мое лицо. Я хмурюсь и сажусь на пятки. Пес кладет лапы мне на колени и лижет мой подбородок. Я отшатываюсь, вытирая слюни с кожи, и смеюсь.

– А ты совсем не страшное чудовище, верно?

Я встаю медленно, чтобы не напугать пса, но он совсем не похож на дикого зверя, который стоял передо мной несколько секунд назад. Я протягиваю руку, осторожно, готовая отдернуть ее, если понадобится. Пес тычется мне в руку головой. Внезапно я радуюсь, что не выбрала нож.

Я моргаю, а когда открываю глаза, на другой стороне комнаты стоит девочка в белом платье. Она протягивает руки и визжит:

– Щеночек!

Она бежит к собаке, стоящей рядом со мной, и я открываю рот, чтобы предупредить ее, но слишком поздно. Пес оборачивается. Он не рычит, а лает, огрызается и щелкает пастью, и мышцы бугрятся под его шкурой, как витки проволоки. Он вот‑вот прыгнет. Не размышляя, я бросаюсь на пса; наваливаюсь на него всем телом, обхватив руками толстую шею.

Я ударяюсь головой об пол. Пес исчез, как и маленькая девочка. Я осталась одна – в проверочной комнате, на этот раз пустой. Я медленно поворачиваюсь вокруг и не вижу себя ни в одном зеркале. Толкаю дверь и выхожу в коридор, но это не коридор; это автобус, и все сиденья заняты.

Я стою в проходе и держусь за поручень. Рядом со мной сидит мужчина с газетой. Его лицо заслоняет газета, но я вижу его руки. Они испещрены шрамами, как будто он обгорел, и сжимают бумагу, как будто хотят ее смять.

– Знаешь этого парня? – спрашивает он и постукивает по фотографии на первой странице газеты.

Заголовок гласит: «Жестокий убийца наконец задержан!» Я разглядываю слово «убийца». Немало воды утекло с тех пор, как я в последний раз читала это слово, но все равно его очертания наполняют меня страхом.

На фотографии под заголовком – молодой парень с простым лицом и бородой. По‑моему, я его где‑то видела, только не помню где. И в то же время мне кажется, что не стоит говорить мужчине об этом.

– Ну так что? – В его голосе звенит злоба. – Знаешь его?

Не стоит… нет, ни в коем случае нельзя! Мое сердце колотится, и я сжимаю поручень, чтобы руки не дрожали, чтобы не выдали меня. Если я скажу ему, что знаю парня из статьи, со мной случится что‑то ужасное. Но я могу убедить его, что ничего не знаю. Я могу прочистить горло и пожать плечами… но это будет ложью.

Я прочищаю горло.

– Знаешь? – повторяет он.

Я пожимаю плечами.

– Ну?

Я содрогаюсь. Мой страх иррационален; это всего лишь тест, а не реальность.

– Не‑а, – небрежно отвечаю я. – Понятия не имею, кто это.

Он встает, и я наконец вижу его лицо. На нем темные солнечные очки, и рот его искривлен злобой. Его щеки испещрены шрамами, как и руки. Он наклоняется к моему лицу. Его дыхание пахнет сигаретами. «Не реальность, – напоминаю я себе. – Не реальность».

– Ты лжешь, – говорит он. – Ты лжешь!

– Я не лгу.

– Я вижу это по твоим глазам.

Я выпрямляю спину.

– Ничего вы не видите.

– Если ты его знаешь, – тихо говорит он, – то можешь меня спасти. Можешь меня спасти!

Я щурюсь.

– Увы, – говорю я и выпячиваю челюсть, – я его не знаю.

Глава 3

Я просыпаюсь с потными ладонями и ощущением вины. Я лежу в кресле в зеркальной комнате. Откинув голову назад, я вижу за спиной Тори. Поджав губы, она снимает электроды с наших голов. Я жду каких‑то слов о проверке – что все закончилось или что я неплохо справилась, хотя разве можно плохо справиться с подобной проверкой? – но она молча снимает провода с моего лба.

Я сажусь и вытираю ладони о брюки. Наверное, я сделала что‑то неправильно, пусть все и происходило всего лишь у меня в голове. У Тори такое странное лицо, потому что она не знает, как сказать мне, какой я ужасный человек? Лучше бы она не тянула с ответом.

– Очень неожиданно, – говорит она. – Извини, я на секундочку.

Неожиданно?

Я прижимаю колени к груди и зарываюсь в них лицом. Жаль, мне не хочется плакать, ведь слезы могли бы принести облегчение. Как можно провалить тест, к которому не дают подготовиться?

Время течет, и я нервничаю все больше. Мне приходится вытирать ладони каждые несколько секунд, потому что на них собирается пот… а может, просто потому, что это слегка успокаивает. А вдруг мне скажут, что я не гожусь ни в одну фракцию? Мне придется жить на улицах, с бесфракционниками. Но это невозможно. Жить без фракции – значит не просто жить в нищете и убожестве, это значит быть отвергнутым обществом, лишенным самого главного в жизни: коллектива.

Мать сказала однажды, что мы не можем выжить одни, но даже если бы могли, то не захотели бы. Без фракции у нас нет цели и смысла жизни.

Я качаю головой. Нельзя об этом думать. Необходимо сохранять спокойствие.

Наконец дверь открывается, и входит Тори. Я хватаюсь за подлокотники кресла.

– Извини, что заставила волноваться, – говорит Тори.

Она стоит у моих ног, засунув руки в карманы, и выглядит бледной и напряженной.

– Беатрис, твои результаты неокончательны, – произносит она. – Как правило, каждый этап симуляции исключает одну или более фракций, но в твоем случае были вычеркнуты всего две.

Я гляжу на нее.

– Две? – повторяю я.

Горло перехватывает так, что трудно говорить.

– Если бы ты выказала рефлекторное отвращение к ножу и выбрала сыр, симуляция пошла бы по другому сценарию, который подтвердил бы твою склонность к Товариществу. Этого не случилось, а значит, Товарищество исключено. – Тори скребет в затылке. – Обычно симуляция развивается линейно и выделяет одну фракцию, исключая остальные. Принятые тобой решения не позволили отвергнуть следующий вариант, Правдолюбие, и мне пришлось изменить симуляцию и поместить тебя в автобус. Где твое упорство во лжи исключило Правдолюбие.

Она криво улыбается.

– Не переживай. Только правдолюбы говорят правду в этом случае.

Один из узлов в моей груди ослабевает. Может, я не ужасный человек.

– Я полагаю, что это не совсем так. Правду говорят правдолюбы… и альтруисты, – продолжает она. – А значит, у нас проблема.

У меня отвисает челюсть.

– С другой стороны, ты бросилась на пса, чтобы защитить от него маленькую девочку, а это альтруистическая реакция… Но когда мужчина сказал тебе, что правда спасет его, ты продолжала упорствовать во лжи. Это не альтруистическая реакция. – Она вздыхает. – Ты не убежала от пса – так поступают лихачи, но лихачи берут нож, а ты не взяла.

Она прочищает горло и продолжает:

– Твоя здравая реакция на пса означает сильную тягу к Эрудиции. Понятия не имею, как толковать твою нерешительность на первом этапе, но…

– Погодите, – перебиваю я. – Выходит, вы не представляете, к чему я склонна?

– И да и нет. Мой вывод, – поясняет она, – что ты выказала равную склонность к Альтруизму, Лихости и Эрудиции. Люди, которые получают подобный результат… – она оглядывается через плечо, как будто ожидает кого‑то увидеть, – называются… дивергентами.

Последнее слово она произносит так тихо, что его почти не слышно, и снова становится напряженной и беспокойной. Она огибает кресло и наклоняется ко мне.

– Беатрис, – произносит она, – ты ни в коем случае не должна об этом рассказывать. Это очень важно.

– Мы не должны делиться результатами, – киваю я. – Я знаю.

– Нет.

Тори опускается на колени рядом с креслом и кладет руки на подлокотник. Между нашими лицами всего несколько дюймов.

– Это другое. Я не о том, что ты не должна ими делиться сейчас; я о том, что ты не должны ими делиться ни с кем, никогда, что бы ни случилось. Дивергенция крайне опасна. Ты понимаешь?

Я не понимаю, как могут неокончательные результаты проверки быть опасны, но киваю. Мне все равно не хочется ни с кем делиться результатами.

– Ладно.

Я отлепляю руки от подлокотников и встаю. Меня пошатывает.

– Советую пойти домой, – говорит Тори. – Тебе нужно хорошенько поразмыслить, а ожидание вместе с остальными может пойти во вред.

– Я должна предупредить брата.

– Я сама ему скажу.

Выходя из комнаты, я держусь за лоб и гляжу в пол. Я не в силах смотреть Тори в глаза. Я не в силах думать о завтрашней Церемонии выбора.

Теперь это мой выбор, что бы ни показал тест.

Альтруизм. Лихость. Эрудиция.

Дивергенция.

 

Я решаю не садиться на автобус. Если я вернусь домой рано, отец заметит это, проверяя домашний журнал в конце дня, и мне придется объяснять, что случилось. Вместо этого я иду пешком. Мне нужно перехватить Калеба, прежде чем он обмолвится о чем‑нибудь при родителях, но Калеб умеет хранить секреты.

Я иду посередине дороги. Автобусы стараются прижиматься к обочине, так что здесь безопаснее. Там и сям на улицах рядом с домами я вижу следы желтых линий. Они больше не нужны, ведь у нас так мало машин. Светофоры тоже больше не нужны, но кое‑где они еще висят над дорогой, угрожая свалиться в любой момент.

Реновация медленно продвигается по городу, лоскутному одеялу новых, чистых зданий и старых, крошащихся. Большинство новых зданий стоит рядом с болотом, которое в прежние времена было озером. Добровольная организация Альтруизма, в которой работает мать, отвечает за большинство этих реноваций.

Когда я смотрю на образ жизни альтруистов глазами чужака, он кажется мне прекрасным. Когда я наблюдаю за совершенным согласием нашей семьи, когда мы ходим на званые ужины, где все убирают за собой без просьб и понуканий, когда я вижу, как Калеб помогает незнакомцам носить сумки с продуктами, я заново влюбляюсь в подобную жизнь. И лишь когда пытаюсь жить ею, возникают проблемы. Я чувствую фальшь.

Но выбрать другую фракцию означает отречься от своей семьи. Навсегда.

Сразу за сектором Альтруизма начинается полоса остовов зданий и разбитых тротуаров, по которой я сейчас и иду. Местами дорога совершенно развалилась, обнажив канализационные системы и пустые тоннели, которые надо старательно обходить; местами так сильно воняет нечистотами и мусором, что приходится зажимать нос.

Здесь живут бесфракционники. Они не сумели завершить инициацию и вступить в фракцию, которую выбрали, и потому живут в нищете, выполняя работу, на которую никто другой не согласен. Они работают дворниками, строителями и сборщиками мусора, ткут материю, водят поезда и автобусы. В обмен на свой труд они получают пищу и одежду, но, как говорит моя мать, ни того ни другого им не хватает.

Я вижу бесфракционника на углу впереди. На нем поношенный коричневый костюм, и кожа складками свисает с его челюсти. Он смотрит на меня, а я смотрю на него, не в силах отвести глаз.

– Извини, – говорит он дребезжащим голосом. – Нет ли у тебя чего‑нибудь съедобного?

У меня комок встает в горле. Строгий голос в голове требует: «Опусти голову и иди своей дорогой».

Нет. Я качаю головой. Я не должна бояться этого мужчины. Ему нужна помощь, и я должна ему помочь.

– Мм… да.

Я лезу в сумку. Отец велит всегда носить еду в сумке, как раз на такой случай. Я протягиваю мужчине пакетик сушеных яблочных долек.

Он тянется к ним, но его пальцы смыкаются не на пакетике, а у меня на запястье. Он улыбается мне. У него трещина между передними зубами.

– Какие красивые глазки, – произносит он. – Жаль, остальное подкачало.

Мое сердце колотится. Я отдергиваю руку, но его хватка становится крепче. Я слышу что‑то едкое и неприятное в его дыхании.

– Не слишком ли ты мала, чтобы разгуливать в одиночестве, дорогуша? – спрашивает он.

Я перестаю тянуть руку и выпрямляю спину. Я знаю, что выгляжу маленькой; ни к чему об этом напоминать.

– Я старше, чем кажусь, – возражаю я. – Мне шестнадцать.

Он широко растягивает губы, обнажая серый коренной зуб с черной дырой. Я не могу понять, улыбается он или гримасничает.

– Выходит, сегодня у тебя особенный день? День перед выбором?

– Отпустите, – требую я.

В ушах звенит. Мой голос звучный и строгий… совсем не такой, как я ожидала. Он словно не принадлежит мне.

Я готова. Я знаю, что делать. Я представляю, как бью его локтем в живот. Вижу, как пакетик яблок летит в сторону. Слышу, как бегу прочь. Я готова действовать.

Но затем он отпускает мою руку, берет яблоки и говорит:

– Не промахнись с выбором, крошка.

Глава 4

Я подхожу к своей улице на пять минут раньше, чем обычно, если верить наручным часам – единственному украшению, дозволенному Альтруизмом, и то лишь потому, что они практичны. У них серый ремешок и стеклянный циферблат. Если наклонить его под правильным углом, то можно кое‑как рассмотреть свое отражение поверх стрелок.

Дома на моей улице все одного размера и формы. Они построены из серого бетона, с редкими окнами – экономичные кубики без лишней чепухи. Газоны заросли росичкой, а почтовые ящики сделаны из тусклого металла. Кому‑то подобный пейзаж покажется мрачным, но меня простота успокаивает.

Причина простоты – не презрение к уникальности, как иногда толкуют другие фракции. Все – наши дома, одежда, прически – должно помогать нам забывать о себе и защищать нас от тщеславия, жадности и зависти, которые всего лишь варианты эгоизма. Если мы мало имеем и мало хотим, если мы все одинаковы, мы никому не завидуем.

Я пытаюсь полюбить это.

Я сажусь на переднем крыльце и жду, когда придет Калеб. Долго ждать не приходится. Через минуту я вижу на улице силуэты в серых балахонах. Слышу смех. В школе мы стараемся не привлекать к себе внимания, но как только оказываемся дома, начинаются игры и шутки. Впрочем, моя природная склонность к сарказму все равно не поощряется. Сарказм – всегда насмешка над другими. Возможно, это и к лучшему, что Альтруизм хочет, чтобы я его не проявляла. Возможно, мне не следует покидать свою семью. Возможно, если я постараюсь влиться в ряды альтруистов, все получится.

– Беатрис! – окликает Калеб. – Что случилось? У тебя все хорошо?

– Вполне.

Рядом с ним Сьюзен и ее брат Роберт, и Сьюзен бросает на меня странный взгляд, как будто я уже не тот человек, которого она знала сегодня утром. Я пожимаю плечами.

– Когда проверка закончилась, мне стало плохо. Наверное, от той жидкости, которую нам дали выпить. Но сейчас уже лучше.

Я пытаюсь убедительно улыбнуться. Похоже, я обманула Сьюзен и Роберта, которые больше не кажутся обеспокоенными моим умственным состоянием, но Калеб сужает глаза, как всегда, когда подозревает кого‑то в двуличии.

– Вы ехали сегодня на автобусе?

Мне все равно, как Сьюзен и Роберт вернулись из школы, просто нужно сменить тему.

– Отец работает допоздна, – поясняет Сьюзен, – и сказал, что нам нужно время подумать перед завтрашней церемонией.

Мое сердце колотится при упоминании церемонии.

– Заходите попозже, если хотите, – вежливо предлагает Калеб.

– Спасибо. – Сьюзен улыбается Калебу.

Роберт поднимает бровь. Мы с ним переглядываемся весь последний год, пока Сьюзен и Калеб робко флиртуют в свойственной одним лишь альтруистам манере. Калеб смотрит вслед Сьюзен. Мне приходится схватить его за руку, чтобы он очнулся. Я веду его в дом и закрываю за нами дверь.

Он поворачивается ко мне. Его темные прямые брови сдвигаются так, что между ними появляется складка. Когда он хмурится, то больше похож на мать, чем на отца. На мгновение перед моим мысленным взором мелькает его будущая жизнь, такая же, как у отца: он останется в Альтруизме, выучится ремеслу, женится на Сьюзен и заведет детей. Это будет чудесно.

Возможно, я этого не увижу.

– Теперь ты скажешь мне правду? – тихо спрашивает он.

– Правда в том, – отвечаю я, – что я не должна ничего обсуждать. А ты не должен спрашивать.

– Ты столько раз пренебрегала правилами, а сейчас не можешь? Даже в таком важном деле?

Его брови сходятся, он покусывает уголок губ. Хотя в его словах упрек, он словно прощупывает почву… как будто ему действительно нужен мой ответ.

Я щурюсь.

– А ты? Что случилось во время твоей проверки, Калеб?

Наши взгляды встречаются. Я слышу гудок поезда, совсем тихий, похожий на свист ветра в переулке. Но я сразу узнаю его. Словно лихачи зовут меня.

– Просто… не говори родителям, что случилось, ладно? – прошу я.

Он несколько секунд не сводит с меня глаз и кивает.

Я хочу подняться наверх и лечь. Проверка, прогулка и стычка с бесфракционником измотали меня. Но брат приготовил завтрак сегодня утром, мать приготовила обеды, а отец приготовил ужин вчера вечером, так что моя очередь готовить. Я делаю глубокий вдох и иду на кухню.

Через минуту ко мне присоединяется Калеб. Я стискиваю зубы. Он всегда помогает. Что меня больше всего в нем раздражает, так это его природная доброта, врожденная самоотверженность.

Мы с Калебом работаем молча. Я готовлю горох на плите. Он размораживает четыре куска курицы. Большая часть нашей еды замороженная или консервированная, потому что фермы в наши дни далеко. Мать однажды сказала, что давным‑давно некоторые люди не покупали генетически измененные продукты, потому что считали их ненатуральными. У нас не осталось выбора.

Когда родители возвращаются домой, ужин готов и стол накрыт. Отец бросает сумку у порога и целует меня в макушку. Другие люди считают его категоричным – быть может, слишком категоричным, – но он также и любящий. Я стараюсь видеть в нем только хорошее; правда стараюсь.

– Как проверка? – спрашивает он.

Я накладываю горох в миску.

– Хорошо, – отвечаю я.

Я не гожусь в правдолюбы. Ложь дается мне слишком легко.

– Говорят, с одним из тестов возникли проблемы, – замечает мать.

Как и отец, она работает на правительство, только заведует проектами городского усовершенствования. Она набирала добровольцев для проверки склонностей. Большую часть времени, однако, она организует рабочих, чтобы обеспечивать бесфракционников едой, работой и кровом.

– Неужели? – переспрашивает отец.

Проблемы с проверкой склонностей редки.

– Я толком не знаю, но моя подруга Эрин рассказала, что один из тестов пошел наперекосяк, так что результаты пришлось сообщить устно.

Мать раскладывает салфетки рядом с тарелками.

– Очевидно, ученику стало плохо, и его отправили домой. – Она пожимает плечами. – Надеюсь, с ним все хорошо. Вы двое что‑нибудь слышали об этом?

– Нет, – отвечает Калеб и улыбается матери.

Мой брат тоже не годится в правдолюбы.

Мы сидим за столом. Мы всегда передаем еду слева направо, и все ждут, пока остальные получат тарелки. Отец протягивает руки матери и брату, а они протягивают руки ему и мне, и отец благодарит Господа за пищу, работу, друзей и семью. Не каждая семья альтруистов религиозна, но отец говорит, что мы должны стараться не замечать подобных отличий, потому что они только разделяют нас. Не уверена, как это понимать.

– Ну? – говорит мать отцу. – Расскажи мне.

Она берет ладонь отца и водит большим пальцем по костяшкам его пальцев. Я смотрю на их соединенные руки. Родители любят друг друга, но редко выказывают приязнь подобным образом у нас на глазах. Они научили нас, что физический контакт очень силен, поэтому я остерегаюсь его с детства.

– Расскажи мне, что тебя беспокоит, – добавляет она.

Я смотрю на тарелку. Мамина проницательность порой меня удивляет, но сейчас мне становится стыдно. Почему я так сосредоточилась на себе и не заметила его хмурого вида и сгорбленной позы?

– Трудный день на работе, – отвечает он. – Точнее, трудный день у Маркуса, я не должен говорить о себе.

Маркус – коллега отца; они оба политические лидеры. Городом управляет совет из пятидесяти человек, все до единого – представители Альтруизма, поскольку наша фракция считается неподкупной из‑за своей приверженности бескорыстию. Члены совета выдвигаются из наших рядов за безупречный характер, моральную стойкость и лидерские качества. Представители остальных фракций могут выступать на заседаниях по конкретным вопросам, но в конечном итоге решение за советом. И хотя технически совет выносит решения совместно, Маркус особенно влиятелен.

Так заведено с самого начала Великого Мира, когда были образованы фракции. Я думаю, система держится на нашем страхе того, что может произойти в случае ее краха, – войны.

– Это из‑за того отчета, изданного Жанин Мэтьюз? – спрашивает мать.

Жанин Мэтьюз – единственный представитель Эрудиции. Ее выбрали за высокий коэффициент интеллекта. Отец часто жалуется на нее.

Я поднимаю глаза.

– Отчета?

Калеб бросает на меня предостерегающий взгляд. Мы не должны разговаривать во время ужина, если родители не зададут нам прямой вопрос, а они обычно не задают. Наши навостренные уши – лучший подарок, говорит отец. Свои навостренные уши они подарят нам после ужина, в общей комнате.

– Да, – подтверждает отец, сузив глаза. – Эта заносчивая, самодовольная…

Он умолкает и откашливается.

– Прошу прощения. Но она издала отчет, в котором критикует характер Маркуса.

Я выгибаю брови.

– Что в нем написано? – спрашиваю я.

– Беатрис, – тихо произносит Калеб.

Я опускаю голову и верчу вилку в руках, пока жар не покидает мои щеки. Я не люблю, когда мне выговаривают. Особенно брат.

– В нем написано, – произносит отец, – что жестокость и бессердечие Маркуса по отношению к сыну заставили того выбрать Лихость вместо Альтруизма.

Рожденные в Альтруизме редко решаются покинуть его. Если это все же случается, то запоминается надолго. Два года назад сын Маркуса, Тобиас, оставил нас ради Лихости, и Маркус был опустошен. Тобиас был его единственным ребенком – и единственным членом семьи, поскольку жена Маркуса умерла вторыми родами. Младенец умер несколько минут спустя.

Я ни разу не встречала Тобиаса. Он редко посещал общинные мероприятия и никогда не ужинал у нас со своим отцом. Мой отец часто замечал, что это странно, но какая теперь разница?

– Жестокий? Маркус? – Мать качает головой. – Несчастный! Как будто ему нужно напоминать об утрате!

– Ты хотела сказать, о предательстве сына? – холодно поправляет отец. – Ничего удивительного. Эрудиты атакуют нас своими отчетами уже несколько месяцев. И это не конец. Уверен, продолжение следует.

Я не должна говорить, но не могу удержаться.

– Почему они это делают? – выпаливаю я.

– Почему бы тебе не воспользоваться возможностью послушать отца, Беатрис? – кротко спрашивает мать.

Ее слова звучат как предложение, а не команда. Я смотрю через стол на Калеба, на лице которого написано неодобрение.

Я опускаю взгляд в тарелку. Сомневаюсь, что смогу и дальше жить этой упорядоченной жизнью. Я недостаточно хороша.

– Ты знаешь почему, – отвечает отец. – Потому что у нас есть то, что им нужно. Тот, кто ценит знание превыше всего, неминуемо жаждет власти, а это заводит в темные и пустые края. Мы должны быть благодарны за то, что мы иные.

Я киваю. Я знаю, что не выбрала бы Эрудицию, хотя по результатам проверки могла бы. Я дочь своего отца.

Родители прибираются после ужина. Они даже отказываются от помощи Калеба, потому что сегодня вечером мы должны побыть в одиночестве и обдумать свои результаты, а не сидеть в общей комнате.

Семья могла бы помочь сделать выбор, если бы я могла рассказать о своих результатах. Но я не могу. Предостерегающий шепот Тори звучит у меня в голове всякий раз, как решимость держать рот на замке ослабевает.

Мы с Калебом поднимаемся наверх, и, перед тем как разойтись по спальням, он кладет руку мне на плечо.

– Беатрис. – Он строго смотрит мне в глаза. – Мы должны думать о своей семье. – Его голос непривычно резок. – Но мы должны подумать и о себе.

Мгновение я смотрю на него. Я никогда не видела, чтобы он думал о себе, никогда не слышала, чтобы он настаивал на чем‑то, кроме бескорыстия.

Я так поражена его замечанием, что говорю лишь то, что положено.

– Тесты не должны повлиять на наш выбор.

Он чуть улыбается.

– Не должны?

Он сжимает мое плечо и уходит в спальню. Я заглядываю в его комнату и вижу разобранную постель и кипу книг на столе. Он закрывает дверь. Жаль, я не могу сказать ему, что мы переживаем одно и то же. Жаль, я не могу поговорить с ним, как мне хочется, а не так, как положено. Но признаться ему в том, что мне нужна помощь… страшно даже подумать, и я отворачиваюсь.

Я захожу в свою комнату, закрываю за спиной дверь и понимаю, что решение может быть простым. Нужна великая самоотверженность, чтобы выбрать Альтруизм, и великая отвага, чтобы выбрать Лихость, и, возможно, сделанный выбор сам подтвердит мою правоту. Завтра эти два качества сразятся во мне, и только одно сумеет победить.

Глава 5

В автобусе, на котором мы едем на Церемонию выбора, полно людей в серых рубашках и брюках. Бледный кружок солнца прожигает облака, как будто кончик сигареты. Я ни за что не стану курить – сигареты тесно связаны с тщеславием, – но когда мы подъезжаем, толпа правдолюбов курит перед зданием.

Мне приходится запрокинуть голову, чтобы разглядеть вершину «Втулки», и даже тогда часть ее теряется в облаках. Это самое высокое здание в городе. Я вижу огни на двух зубцах его крыши из окна своей спальни.

Я выхожу из автобуса следом за родителями. Калеб выглядит спокойным, как могла бы выглядеть и я, если бы знала, что мне делать. Вместо этого я испытываю смутное чувство, будто мое сердце вот‑вот выпрыгнет из груди, и хватаю брата за руку, чтобы не упасть, поднимаясь по главной лестнице.

Лифт переполнен, и отец уступает наше место группе товарищей. Вместо лифта мы поднимаемся по лестнице, беспрекословно повинуясь отцу. Мы показываем пример членам своей фракции, и вскоре сумрачную бетонную лестницу затопляют люди в серой одежде. Я подстраиваюсь под их шаг. Размеренный топот и однородность толпы заставляют поверить, что я могу это выбрать. Влиться в общественный разум Альтруизма, неизменно направленный вовне.

Но потом у меня начинают болеть ноги, воздуха не хватает, и я снова отвлекаюсь на себя. Нужно подняться по двадцати лестничным пролетам, чтобы попасть на Церемонию выбора.

Отец придерживает дверь на двадцатом этаже и стоит как часовой, пока альтруисты проходят мимо. Я бы подождала его, но толпа толкает меня вперед, прочь из лестничного колодца, в зал, где я выберу свое будущее.

Зал устроен концентрическими кругами. Снаружи стоят шестнадцатилетки всех фракций. Нас пока не называют членами фракции; сегодняшние решения сделают нас неофитами, и мы станем членами фракции, если завершим инициацию.

Мы выстраиваемся в алфавитном порядке в соответствии с фамилиями, которые можем отвергнуть сегодня. Я стою между Калебом и Даниэль Пёлер, товаркой с розовыми щеками, в желтом платье.

В следующем кругу стоят ряды стульев для наших семей. Они разделены на пять секций, по числу фракций. Не все члены фракций пришли на Церемонию выбора, но достаточно, чтобы толпа казалась огромной.

Ответственность за проведение церемонии переходит от фракции к фракции каждый год, и сегодня очередь Альтруизма. Маркус прочтет вступительное слово и назовет имена в обратном алфавитном порядке. Калеб сделает выбор передо мной.

В последнем кругу – пять металлических чаш, таких больших, что я поместилась бы в них целиком, если бы свернулась клубочком. В чашах содержатся символы фракций: серые камни Альтруизма, вода Эрудиции, земля Товарищества, горящие угли Лихости и стекло Правдолюбия.

Когда Маркус назовет мое имя, я выйду в центр трех кругов. Я буду молчать. Он протянет мне нож. Я порежу себе руку и брызну кровью в чашу выбранной фракции.

Моя кровь стынет на камнях. Моя кровь шипит на углях.

Прежде чем сесть, родители встают перед нами с Калебом. Отец целует меня в лоб и хлопает Калеба по плечу, улыбаясь.

– Скоро увидимся, – говорит он без тени сомнения.

Мать обнимает меня, и я едва не теряю последние остатки решимости. Я стискиваю зубы и смотрю в потолок, где висят круглые лампы, наполняющие комнату голубоватым светом. Мать держит меня слишком долго, даже после того, как я опускаю руки. Прежде чем отстраниться, она поворачивает голову и шепчет мне на ухо:

– Я люблю тебя. Что бы ни случилось.

Я хмурюсь ей в спину, когда она отходит. Она знает, что я могу сделать. Не может не знать, иначе не сказала бы этого.

Калеб хватает меня за руку и сжимает так сильно, что становится больно, но я не вырываюсь. В последний раз мы держались за руки на похоронах дяди, когда отец плакал. Нам нужна сила друг друга, совсем как тогда.

Зал постепенно успокаивается. Мне следовало бы наблюдать за лихачами; следовало бы впитывать как можно больше информации, но я могу лишь смотреть на светильники. Я пытаюсь раствориться в голубоватом сиянии.

Маркус стоит на возвышении между Эрудицией и Лихостью и откашливается в микрофон.

– Добро пожаловать, – произносит он. – Добро пожаловать на Церемонию выбора. Сегодня день, когда мы чтим демократическую философию своих предков, которая говорит нам, что каждый человек имеет право выбрать свой путь в этом мире.

Или, приходит мне в голову, один из пяти предначертанных путей. Я стискиваю пальцы Калеба так же сильно, как он стискивает мои.

– Нашим детям исполнилось шестнадцать. Они стоят на пороге взрослой жизни, и настала пора решить, какими людьми они станут. – Голос Маркуса торжественен и придает равный вес каждому слову. – Десятилетия назад наши предки осознали, что не политическая идеология, религиозные верования, раса или национализм виновны в непрекращающихся войнах. Напротив, они решили, что это вина человеческой личности – склонности человечества ко злу, в какой бы форме это ни выражалось. Они разделились на фракции, стремившиеся искоренить те качества, которые считали виновными в мировом беспорядке.

Я бросаю взгляд на чаши в центре комнаты. Во что я верю? Я не знаю, не знаю, не знаю.

– Те, кто винил агрессию, образовали Товарищество.

Товарищи обмениваются улыбками. Они удобно одеты в красное или желтое. Всякий раз, как я их вижу, они кажутся добрыми, любящими, свободными. Но мне никогда не хотелось присоединиться к ним.

– Те, кто винил невежество, вступили в Эрудицию.

Исключить Эрудицию – самая легкая часть моего выбора.

– Те, кто винил двуличие, создали Правдолюбие.

Я никогда не тяготела к Правдолюбию.

– Те, кто винил эгоизм, построили Альтруизм.

Я виню эгоизм; определенно, виню.

– А те, кто винил трусость, породили Лихость.

Но я недостаточно самоотверженна. Шестнадцать лет старалась, и до сих пор недостаточно.

Мои ноги немеют, как будто из них выкачали всю жизнь. Как же я пойду, когда назовут мое имя?

– Трудясь бок о бок, эти пять фракций живут в мире уже много лет, и каждая вносит вклад в свой сектор общества. Альтруизм удовлетворяет потребность в бескорыстных лидерах в правительстве; Правдолюбие обеспечивает надежными и честными лидерами в юриспруденции; Эрудиция поставляет образованных учителей и исследователей; Товарищество дает понимающих воспитателей и сиделок; Лихость гарантирует защиту от внутренних и внешних угроз. Но влияние каждой фракции не ограничено этими областями. Мы даем друг другу намного больше, чем можно описать словами. В своих фракциях мы находим смысл, находим цель, находим жизнь.

Я думаю о лозунге, который прочла в учебнике истории фракций: «Фракция превыше крови». Мы принадлежим своим фракциям больше, чем семьям. Правильно ли это?

– Без них мы не выживем, – добавляет Маркус.

Он умолкает, и повисает тишина, непривычно тяжелая. Она прогибается под весом нашего худшего страха, превосходящего даже страх смерти: стать бесфракционником.

Маркус продолжает:

– И потому сегодняшний день – это праздник; день, когда в наши ряды вливаются новые члены, которые будут трудиться вместе с нами ради лучшего общества и лучшего мира.

Взрыв аплодисментов. Они кажутся приглушенными. Я стараюсь стоять совершенно неподвижно, потому что с онемелыми коленями и застывшим телом меня не трясет. Маркус читает первые имена, но я не могу отличить один слог от другого. Как я узнаю, когда он назовет мое имя?

Шестнадцатилетки один за другим покидают круг и выходят на середину зала. Первая девочка выбирает Товарищество, фракцию, в которой она родилась. Я слежу, как капли ее крови падают на землю, и она одна встает за стульями товарищей.

Комната находится в непрестанном движении, очередное имя и очередной подросток, очередной нож и очередной выбор. Я узнаю большинство присутствующих, но сомневаюсь, что они знают меня.

– Джеймс Такер, – произносит Маркус.

Джеймс Такер из Лихости – первый, кто спотыкается на пути к чашам. Он взмахивает руками, и ему удается сохранить равновесие. Его лицо становится красным, и он быстро выходит на середину зала. Стоя в центре, он переводит взгляд с чаши Лихости на чашу Правдолюбия – оранжевые языки пламени взлетают все выше, стекло отражает голубоватый свет.

Маркус протягивает ему нож. Джеймс глубоко вдыхает – я вижу, как вздымается его грудь, – и принимает нож на выдохе. Затем он чиркает ножом по ладони и протягивает руку в сторону. Его кровь капает на стекло, и он первый из нас, кто сменил фракцию. Первый переход между фракциями. В секторе Лихости поднимается ропот, и я смотрю в пол.

Впредь его будут считать предателем. Семья лихачей сможет навестить его в новой фракции через полторы недели, в День посещений, но не станет этого делать, потому что он ее отверг. Его будет не хватать в коридорах их дома, и он оставит после себя пустоту, которую невозможно заполнить. Но пройдет время, и рана затянется, как при удалении органа, когда его место занимают телесные жидкости. Люди не в состоянии долго выносить пустоту.

– Калеб Прайор, – вызывает Маркус.

Калеб в последний раз сжимает мою руку и идет прочь, бросив на меня долгий взгляд через плечо. Я слежу, как его ноги движутся к середине зала и как его руки уверенно принимают нож у Маркуса и ловко полосуют одна другую. Кровь копится в его ладони, и он прикусывает губу.

Он выдыхает. Вдыхает. Вытягивает руку над чашей Эрудиции, и его кровь капает в воду, окрашивая ее в более глубокий красный цвет.

Я слышу ропот, перерастающий в возмущенные крики. Мысли путаются. Мой брат, мой самоотверженный брат, перешел в другую фракцию? Мой брат, прирожденный альтруист, – эрудит?

Я закрываю глаза и вижу кипу книг на столе Калеба и его дрожащие руки, елозящие по ногам после проверки склонностей. Почему я не поняла, что, когда вчера он советовал мне подумать о себе, он также советовал и себе самому?

Я разглядываю толпу эрудитов – они самодовольно улыбаются и подталкивают друг друга. Альтруисты, обычно столь безмятежные, переговариваются напряженным шепотом и поглядывают через комнату на фракцию, ставшую нашим врагом.

– Прошу прощения, – говорит Маркус.

Толпа его не слышит.

– Тихо, пожалуйста! – кричит он.

Все стихает. И только что‑то звенит.

Я слышу свое имя, и судорога выносит меня вперед. На полпути к чашам я уверена, что выберу Альтруизм. Сомнений нет. Я вижу, как становлюсь взрослой женщиной в сером балахоне, выхожу за брата Сьюзен, Роберта, работаю добровольцем по выходным. Мирная рутина, тихие ночи перед камином, уверенность, что я буду в безопасности и даже если и недостаточно хороша, то хотя бы лучше, чем сейчас.

Я осознаю, что это звенит у меня в ушах.

Я смотрю на Калеба за спинами эрудитов. Он глядит на меня и чуть кивает, как будто знает, о чем я думаю, и соглашается с этим. Я спотыкаюсь. Если Калеб не был создан для Альтруизма, выходит, я и подавно? Но что мне делать теперь, когда он нас покинул и я осталась одна? Он лишил меня выбора.

Я стискиваю зубы. Я буду ребенком, который остался; я обязана так поступить ради своих родителей. Обязана.

Маркус протягивает мне нож. Я смотрю ему в глаза – темно‑синие, странного цвета – и принимаю нож. Маркус кивает, и я поворачиваюсь к чашам. Огонь Лихости и камни Альтруизма – слева от меня, одна чаша перед плечом, другая за ним. Я держу нож в правой руке и касаюсь лезвием ладони. Стиснув зубы, я веду лезвие вниз. Больно, но я почти не замечаю этого. Я прижимаю обе руки к груди и, содрогаясь, выдыхаю.

Я открываю глаза и вытягиваю руку. Кровь капает на ковер между двумя чашами. Затем, не сумев сдержать вздох, я перевожу руку вперед, и моя кровь шипит на углях.

Я эгоистичная. Я смелая.

Глава 6

Я опускаю глаза и встаю за рожденными в Лихости неофитами, которые решили вернуться в собственную фракцию. Все они выше меня, так что, даже запрокинув голову, я вижу лишь обтянутые черным плечи. Когда последняя девушка делает свой выбор – Товарищество, – наступает пора уходить. Лихачи покидают зал первыми. Я иду мимо мужчин и женщин в серой одежде, своей бывшей фракции, и не свожу глаз с чужого затылка.

Но я должна увидеть родителей еще раз. Я оборачиваюсь через плечо в последний момент перед тем, как пройти мимо них, и немедленно жалею об этом. Взгляд отца обвинительно впивается в меня. Сначала, когда у меня жжет глаза, мне кажется, что он нашел способ поджечь меня, наказать за то, что я сделала… но нет, просто я готова расплакаться.

Рядом с ним улыбается мать.

Сзади напирают, гонят прочь от семьи, которая выйдет из зала последней. Они даже могут остаться, чтобы составить стулья и очистить чаши. Я верчу головой, чтобы отыскать Калеба в толпе эрудитов за моей спиной. Он стоит среди остальных неофитов, пожимая руку другому переходнику, бывшему правдолюбу. Его беспечная улыбка – акт предательства. У меня сводит живот, и я отворачиваюсь. Если для него это так легко, возможно, это должно быть легко и для меня.

Я бросаю взгляд на парня слева, который был эрудитом, а теперь бледен и тревожен не меньше меня. Я все время потратила на размышления, какую фракцию выбрать, и ни разу не задумалась, что случится, если я выберу Лихость. Что ждет меня в штаб‑квартире Лихости?

Толпа лихачей ведет нас к лестнице вместо лифтов. Я думала, только альтруисты пользуются лестницами.

Затем все пускаются бегом. Вокруг раздаются уханье, возгласы и смех, и десятки ног топают в нестройном ритме. Для лихачей хождение по лестнице – не акт бескорыстия, это дикий всплеск.

– Что за чертовщина тут творится? – кричит парень рядом со мной.

Я лишь качаю головой и продолжаю бежать. Я задыхаюсь, когда мы достигаем первого этажа и лихачи вываливаются на улицу. Воздух снаружи морозный и свежий, а небо оранжевое от закатного солнца. Оно отражается в черном стекле «Втулки».

Лихачи рассыпаются по улице, преграждая дорогу автобусу, и я прибавляю ходу, чтобы догнать хвост толпы. Мое замешательство рассеивается на бегу. Я давным‑давно не бегала. Альтруизм не одобряет ничего, что делается исключительно для собственного удовольствия, и вот результат: мои легкие горят, мышцы болят; свирепое удовольствие бега во весь опор. Я следую за лихачами по улице, поворачиваю за угол и слышу знакомый звук: гудок паровоза.

– Только не это, – бормочет эрудит. – Мы должны запрыгнуть на эту штуковину?

– Да. – Я задыхаюсь.

Хорошо, что я так часто наблюдала за прибытием лихачей в школу. Толпа вытягивается в длинную очередь. Поезд скользит к нам по стальным рельсам, его фонарь мигает, гудок ревет. Двери всех вагонов открыты в ожидании лихачей, и они грузятся группа за группой, пока не остаются одни неофиты. Неофиты, рожденные в Лихости, давно привыкли это делать, так что через мгновение остаются только переходники.

Я шагаю вперед с другими ребятами и пускаюсь трусцой. Мы пару секунд бежим рядом с вагоном и затем бросаемся вбок. Я не такая высокая и сильная, как некоторые, и потому не могу подтянуться. Я цепляюсь за ручку рядом с дверью, ударяясь плечом о вагон. Руки дрожат, и наконец правдолюбка хватает меня и затаскивает внутрь. Задыхаясь, я благодарю ее.

Я слышу крик и оборачиваюсь. Коротышка‑эрудит с рыжими волосами вовсю работает локтями, пытаясь догнать поезд. Эрудитка у двери протягивает парню руку, но он слишком отстал. Когда мы уезжаем, он падает на колени рядом с рельсами и обхватывает голову руками.

Мне становится не по себе. Он только что провалил инициацию Лихости. Теперь он бесфракционник. Это может случиться в любой момент.

– Все в порядке? – живо спрашивает правдолюбка, которая мне помогла. Она высокая, с темно‑коричневой кожей и короткими волосами. Хорошенькая.

Я киваю.

– Меня зовут Кристина. – Она протягивает руку.

Рук я тоже давным‑давно не пожимала. Альтруисты приветствуют друг друга кивком, знаком уважения. Я неуверенно беру ее ладонь и дважды встряхиваю, надеясь, что жму не слишком сильно или слабо.

– Беатрис, – представляюсь я.

– Ты знаешь, куда мы едем?

Ей приходится перекрикивать ветер, который задувает через открытые двери все сильнее с каждой секундой. Поезд набирает скорость. Я сажусь. Ближе к земле проще сохранять равновесие. Девушка выгибает бровь.

– Быстрый поезд значит ветер, – поясняю я. – Ветер значит падение. Садись.

Кристина садится рядом и подается назад, чтобы прислониться к стене.

– Наверное, мы едем в штаб‑квартиру Лихости, – говорю я, – но я не знаю, где это.

– А разве кто‑нибудь знает? – Она качает головой, усмехаясь. – Можно подумать, они выскакивают из дыры в земле.

Порыв ветра проносится по вагону, и остальные переходники валятся друг на друга, сбитые с ног. Я наблюдаю, как Кристина смеется, хотя ничего не слышу, и растягиваю губы в улыбке.

За моим левым плечом оранжевый свет заходящего солнца отражается в стеклянных стенах, и я смутно вижу ряды серых зданий, служивших мне домом.

Сегодня очередь Калеба готовить ужин. Кто займет его место – отец или мать? И что они найдут в его комнате, затеяв уборку? Я воображаю книги, запихнутые между комодом и стеной, книги под матрасом. Жажда знаний заполнила все тайники в его комнате. Он всегда знал, что выберет Эрудицию? А если знал, как я могла не заметить?

Какой же он хороший актер! При этой мысли меня начинает подташнивать. Пусть я и оставила родителей, но, по крайней мере, я не слишком искусно притворялась. И все знали, что я недостаточно самоотверженна.

Я закрываю глаза и вижу, как отец и мать сидят за обеденным столом в тишине. Последние остатки бескорыстия заставляют мое горло сжаться при мысли о родителях; а может, это своекорыстие, ведь я знаю, что никогда больше не буду их дочерью?

– Они спрыгивают!

Я поднимаю голову. Шея болит. Я сижу, скрючившись у стены, уже по меньшей мере полчаса, прислушиваясь к реву ветра и глядя, как размазанный город проносится мимо. Я подаюсь вперед. В последние несколько минут поезд замедлил ход, и я вижу, что крикнувший парень прав: лихачи из передних вагонов выпрыгивают из поезда на крышу. Рельсы протянуты на высоте семи этажей.

От мысли, что придется выпрыгнуть из движущегося поезда на крышу, зная, что между краем крыши и рельсами есть щель, меня едва не выворачивает. Я пробираюсь вперед и, пошатываясь, иду на противоположную сторону вагона, где остальные переходники выстраиваются в очередь.

– Нам тоже придется спрыгнуть, – говорит правдолюбка. У нее большой нос и кривые зубы.

– Замечательно, – отвечает правдолюб, – чего уж разумнее, Молли. Спрыгнуть с поезда на крышу.

– На это мы и подписались, Питер, – указывает девушка.

– Ну и пусть, а я не буду, – произносит товарищ за спиной.

У него оливковая кожа, на нем коричневая рубашка – он единственный переходник из Товарищества. Его щеки блестят от слез.

– Ты должен, – говорит Кристина, – или провалишь инициацию. Ну же, все будет хорошо.

– Нет, не будет! Я лучше буду бесфракционником, чем мертвецом!

Товарищ качает головой. В его голосе паника. Он продолжает трясти головой и смотреть на крышу, которая приближается с каждой секундой.

Я с ним не согласна. Я лучше буду мертвой, чем опустошенной, как бесфракционники.

– Ты не можешь его заставить, – говорю я, глядя на Кристину.

Ее карие глаза широко распахнуты, а губы сжаты так сильно, что изменили цвет. Она протягивает мне руку.

– Возьми, – произносит она.

Я поднимаю бровь, собираясь сказать, что мне не нужна помощь, но она добавляет:

– Я просто… не смогу, если меня кто‑нибудь не потащит.

Я беру ее за руку, и мы встаем на краю вагона. Когда он пролетает мимо крыши, я считаю:

– Раз… два… три!

На «три» мы выпрыгиваем из вагона. Мгновение невесомости, и мои ступни врезаются в твердую землю, а голени пронзает боль. Из‑за жесткого приземления я растягиваюсь на крыше, прижатая щекой к гравию. Я выпускаю руку Кристины. Она смеется.

– Это было забавно, – говорит она.

Кристина легко вольется в ряды лихачей – искателей острых ощущений. Я смахиваю камешки со щеки. Все неофиты, кроме товарища, оказались на крыше, с тем или иным успехом. Правдолюбка с кривыми зубами, Молли, морщится и держится за лодыжку, а Питер, правдолюб с блестящими волосами, гордо улыбается – должно быть, приземлился на ноги.

Затем я слышу вопль и поворачиваю голову в поисках источника звука. Лихачка стоит на краю крыши, смотрит вниз и ревет. Лихач обнимает ее сзади, чтобы не упала.

– Рита, – повторяет он. – Рита, успокойся. Рита…

Я встаю и выглядываю за край. На мостовой под нами лежит тело; девушка с руками и ногами, изогнутыми под неестественными углами; ее волосы веером раскинулись вокруг головы. У меня сосет под ложечкой, и я перевожу взгляд на рельсы. Не все справились. И даже лихачи не в безопасности.

Рита падает на колени, всхлипывая. Я отворачиваюсь. Чем больше я буду смотреть на нее, тем вероятнее расплачусь сама, а я не могу плакать перед этими людьми.

Я говорю себе как можно строже, что здесь так заведено. Мы совершаем опасные поступки, и люди умирают. Люди умирают, и мы совершаем следующий опасный поступок. Чем скорее я усвою урок, тем больше у меня шансов пережить инициацию.

Я больше не уверена, что переживу инициацию.

Я говорю себе, что досчитаю до трех, а когда закончу, продолжу свой путь. «Раз». Я представляю тело девушки на мостовой и содрогаюсь. «Два». Я слышу всхлипы Риты и неразборчивые утешения парня за ее спиной. «Три».

Сжав губы, я отхожу от Риты и края крыши.

Локоть болит. Я задираю рукав, чтобы его осмотреть; рука дрожит. Кожа содрана, но крови нет.

– Ого! Какой скандал! Сухарь обнажил кусочек тела!

Я поднимаю голову. Сухарь – кличка альтруистов, а я здесь единственная альтруистка. Питер тычет в меня пальцем и ухмыляется. Я слышу смех. Мои щеки вспыхивают, и я опускаю рукав.

– Тихо все! Меня зовут Макс! Я один из лидеров вашей новой фракции! – кричит мужчина на дальней стороне крыши.

Он старше остальных, с глубокими морщинами на темной коже и сединой на висках, и он стоит на бортике крыши, как будто на тротуаре. Как будто никто только что не упал и не разбился насмерть.

– Несколькими этажами ниже – вход в наш лагерь. Если вы не сможете собраться с духом и спрыгнуть – вам тут не место. Наши неофиты вправе пойти первыми.

– Вы хотите, чтобы мы спрыгнули с бортика? – уточняет эрудитка.

Она на несколько дюймов выше меня, с мышиного цвета волосами и полными губами. У нее отвисает челюсть.

Не понимаю, почему ее это шокирует.

– Да, – отвечает Макс.

Похоже, ему весело.

– Там внизу вода или что‑нибудь в этом роде?

– Кто знает? – Он поднимает брови.

Толпа перед неофитами раздается, освобождая для нас широкий проход. Я оглядываюсь. Никто особенно не рвется прыгать с крыши – все смотрят куда угодно, только не на Макса. Кто‑то изучает свои царапины или смахивает камешки с одежды. Я кошусь на Питера. Он ковыряет ноготь. Старается вести себя небрежно.

Я гордая. Когда‑нибудь это не доведет меня до добра, но сегодня придает храбрости. Я иду к бортику и слышу смешки за спиной.

Макс отходит в сторону, освобождая мне путь. Я подхожу к краю и смотрю вниз. Ветер продувает одежду насквозь, хлопает тканью. Здание, на котором я стою, является стороной квадрата, образованного еще тремя такими же зданиями. Посередине квадрата – огромная дыра в бетоне. Я не вижу, что там, внутри.

Нас берут на испуг. Я благополучно приземлюсь на дне. Это знание – единственное, что помогает мне ступить на бортик. У меня стучат зубы. Идти на попятный поздно. Только не с этими людьми за спиной, которые бьются об заклад, что я провалюсь. Мои пальцы теребят воротник рубашки и нащупывают пуговицу. Через несколько попыток я расстегиваю рубашку от воротника до подола и стягиваю ее с плеч.

Внизу у меня серая футболка. Она обтягивает сильнее, чем любая другая моя одежда, и никто меня в ней раньше не видел. Я скатываю рубашку в комок и оглядываюсь на Питера. Сжав зубы, я со всей силы швыряю в него комок ткани. Он попадает ему в грудь. Питер глядит на меня. Я слышу свист и возгласы за спиной.

Я снова смотрю на дыру. Мои бледные руки покрываются мурашками, живот сводит. Если я не сделаю это сейчас, я вовсе не смогу это сделать. Я с трудом сглатываю.

Я не размышляю. Просто поджимаю колени и прыгаю.

Воздух завывает в ушах, когда земля несется ко мне, разрастаясь и ширясь, или я несусь к земле, а сердце колотится так сильно, что становится больно, и каждая мышца в теле напрягается по мере того, как ощущение падения скручивает желудок. Дыра окружает меня, и я падаю в темноту.

Предыдущая страница

Следующая страница

1 2

Вернуться в каталог книг